Il avait décidé de partir, le lendemain de cette pénible journée à Paris, et comme il était plutôt couvert de dettes, et que de surcroît, n'importe quel inconnu lui faisait peur, il s'était réfugié chez Odile, dans la maison un peu croulante que leur avaient laissée leurs parents et où elle vivait depuis avec son notaire de mari, le doux Florent, aussi incapable semblait-il de faire une affaire qu'un enfant, vivant de quelques fermages et de quelques rentes une vie aussi peu actuelle que possible. Bien sûr, il le savait, il s'ennuierait mortellement mais du moins serait-il à l'abri de lui-même, de ces accès ridicules qui, il le sentait, seraient de plus en plus fréquents, s'il restait à Paris. Et du moins, s'il se roulait par terre, serait-ce devant les brebis du Limousin que cela gênerait moins que ses amis ou sa maîtresse. En plus, se retrouver près de sa sœur, quelqu'un de son sang, avec laquelle les relations allaient de soi, lui semblait une bénédiction. Toute affectivité, toute démonstration lui faisait horreur. Il n'aurait plus rien à se reprocher, vis-à-vis de personne.
Он решил уехать сразу же после мучительного дня, пережитого в Париже, а так как денег у него не было, одни долги и, кроме того, любой незнакомый человек вызывал в нем страх, он решил укрыться у Одилии в обветшалом доме, который оставили им родители и куда она после их смерти переехала со своим мужем Флораном, нотариусом, человеком, по-детски кротким и беспомощным в делах, существовавшим только на арендную плату и кое-какую ренту и жившим в отрыве от событий дня. Жиль знал, что у сестры ему будет смертельно скучно, но по крайней мере здесь он сможет убежать от самого себя, от тех нелепых припадков, которые, как он чувствовал, будут повторяться все чаще, если он останется в Париже. Во всяком случае, если он начнет тут кататься по земле, то свидетелями окажутся только овцы на лугах Лимузена, а это все же менее неприятно, чем рыдать на глазах у друзей и собственной любовницы. Кроме того, побыть в обществе родной сестры, другими словами, единственного человека, связанного с тобою естественными, кровными узами, казалось ему просто благословением небес. Всякая нарочитость, все показное вызывали в нем ужас. Теперь ему не в чем было себя упрекнуть – перед кем бы то ни было.